«Искра»
Автор: Gold-Seven
Переводчик: Radish-Ghost
читать дальшеИскра
Весь свет ушел.
Здесь была только тьма. Тьма, он сам и боль. Боль была единственной вещью, которая не была темной. Когда Маэдрос закрыл глаза, боль даже отогнала тьму, приглушила ее, чаще всего красная, временами белая.
Здесь не было звезд; даже они скрылись. Может быть, они все еще были где-то там, над зловонными испарениями и дымами печей Ангбанда. Может быть, они уже исчезли. Возможно, и мир исчез. У него не было способа узнать. Иногда шел дождь, но дождь был черный и масляный, и он дурно пах. В мире не осталось ничего чистого. Он обжигал его глаза и множество ран на его теле.
Здесь не было ни голосов, ни звуков, кроме дыхания. Орки сюда не забирались. Он думал, что, в конце концов, это и было причиной, почему его приковали здесь. Внизу в подземельях, даже когда его пытали, в нем все еще было что-то, что заставляло его сопротивляться. Один вид их лиц наполнял его жгучим пламенем ненависти, и ненависть придавала ему сил, сил жить и бороться, и они не были способны ее потушить.
Когда его затащили наверх, его первой мыслью было, что его, наконец, убьют. Сам Моргот был здесь, и Маэдрос смутно подумал, что, конечно, теперь он достигнет того, в чем его отец не преуспел – быть сраженным Морготом лично. При этой мысли он ощутил иррациональное, болезненное удовольствие. Даже тогда, когда его тело едва жило, его дух все еще пылал, разожженный видом Черного Врага, Сильмариллами, сверкающими в его короне. Даже тогда он был полон решимости сражаться - духом, если не телом. Это произошло быстро. Они отпустили оковы, которые удерживали его, и он почувствовал гнев от неспособности подняться, сразиться, вспыхнувший достаточно жгуче, чтобы суметь сжечь их одним своим светом. Моргот сам склонился, чтобы надеть единственный накрепко сработанный браслет на его правое запястье, и они подняли и оставили его.
Сначала он не понимал, что они не вернутся. Внизу в темницах они иногда оставляли его одного на несколько часов или дней, давая ему возможность передохнуть или вымотаться от неопределенности и страха еще большей боли, но они всегда возвращались. Теперь же никто не приходил.
В тот первый раз, когда его подвесили, он все еще был способен ухватиться за цепь левой рукой, подтягиваясь изо всех сил, которые он мог собрать, чтобы снять напряжение с правого запястья, удерживаясь протестующими мышцами до тех пор, пока только мог выдержать.
За ним не вернулись.
Именно так он повредил себе правое плечо, снова подтягиваясь и слишком долго удерживаясь, страшась боли, которая придет, когда он опустится, до тех пор, пока его левая рука не соскользнула, обессилев, и он опустился.
После этого он больше не смог подтянуться. Это было, когда события перестали происходить. Он был здесь, один, среди темноты, боли и отчаяния, которые медленно подтачивали искру гнева, что позволяла ему жить и оставаться собой.
Позже, когда он вернулся в другой, чистый мир, в котором были свет и люди, ему сказали, что прошли годы. Десятилетия, даже по стремительному подсчету этого нового стремительного времени. У него не было способа подтвердить это или опровергнуть. Когда нет ни солнца, ни луны, ни звезд, чтобы отмечать течение времени, что происходит со временем? Останавливается ли оно, запекаясь, словно кровь? Или просто перестает существовать?
Оно не перестает существовать; он отлично это знал. Время было (и больше ничего), мрачный компаньон в его долгом, медленном мучении. Но оно не измерялось годами. Так же, как месяцами или днями. Оно было биениями его сердца.
Болезненные, изнуряющие биения сердца, единственная вещь, что отмечала время. Сотни, тысячи, миллионы. Слишком много, чтобы сосчитать. Слишком много, чтобы вытерпеть. Мука и отчаяние росли с каждым ударом, пока не осталось ничего больше. Искра, которая поддерживала его, померкла, как и чувство, что есть что-то, что он должен сделать, что-то, что сохраняло эту искру.
Клятва.
Сильмарили.
Вечная Тьма.
И даже тогда сердцебиения продолжались. Он хотел их остановить. Они должны были остановиться. Он не имел права жить, не имел права продолжать дышать, позволять своему сердцу упорно, решительно биться. Но что-то этому помешало, что-то, исходящее не от него, но приковавшее его дух к телу, как кольцо приковало его запястье к камню. Он был здесь навечно. Это не было мыслью, больше меньше, чем мыслью, которая испугала его. Это было больше, чем мыслью, и в то же самое время, гораздо меньше. Связная мысль стала слишком сложной, слишком изматывающей. Была убежденность, которая пугала не так сильно. Даже страх прошел. Страх означает что-то, связанное с будущим, а у него не было будущего. Граница между ударами сердца и вечностью стерлась и, в конце концов, перестала быть. Была тьма, и была боль. Различной степени.
Когда тьма вокруг рассеялась, он едва это заметил. Она была сплетена, неотделима от боли, но еще что-то причудливо распутало и убрало ее, оставив только боль. Это не вызвало никакого чувства. Почему тьма ушла, но оставила боль? Его глаза, видевшие смешение света Древ и Сильмарили в их сиянии, заслезились от отсутствия тьмы. Свет набирал яркость подобно лучам Лаурелина, и вместе с ним росток чего-то, похожего на надежду, проклюнулся в его сердце. Он не осознавал этого; мысль сократилась до мимолетного представления, неуловимого, подобно воде, проникающей через ткань, но ему хотелось вцепиться в этот росток, взрастить его, ведь он мог превратиться в нечто, что снова его поддержит. Когда свет вновь исчез, он почувствовал дикое, лишенное смысла горе, но он вернулся – и продолжал то исчезать, то появляться с регулярностью, которая заставила его беспокойно от нее зависеть, как доказательство того, что мир состоит не только из боли. Рассвет. Закат. Он узнал слова позже, в другом мире, который был чист.
Он не считал рассветы. Счет означал бы придание важности течению времени, и даже смутное понятие об этом вызывало головокружение. Но он ждал их.
Затем один из них принес событие. Он принес звуки. Трубы и голоса; синие стяги, развевающиеся далеко внизу. Чистые звуки. Чистые цвета. То, что так сильно, так крепко принадлежало к забытому времени, что он был почти уверен, что это плод его воображения, но он знал: это не так, ведь воображение было выше его сил. Но голубизна стягов, вышитые на них серебром узоры расшевелили что-то полузахороненное под пластами боли и отчаяния.
«Финголфин», - прошептал он.
Его голос прозвучал странно. Он не принадлежал этому месту, и несколько биений сердца ему не хотелось снова услышать его. Тогда он осознал, что, раз он не принадлежал ему, то исходил от тех, кто был внизу. Если только он сможет заставить свой голос достигнуть их, тогда тьма и боль прекратятся.
«Финголфин!» - закричал он, - «Финголфин! Финголфин!»
Ответа не было, лишь эхо его голоса, ломающее и отбрасывающее его в диком беспорядке, фин-ноло-фин-ноло-фин, словно издеваясь. Но издевательство было напрасным. Чтобы оскорбить Нельяфинвэ, было недостаточно звука имени, которое приводило в бешенство его отца.
«Финголфин!» - закричал он снова, борясь с мучительной краснотой, угрожавшей переполнить его, даже крошечная искра в нем вспыхнула с отчаянной силой. У него была цель. И она была непоколебима, будучи единственной целью, которую он мог вспомнить за столь долгое время. «Фингон! Финголфин! Услышьте меня! Фингон!»
Затем волна мучительной боли накрыла его с головой, и хотя он яростно с ней боролся, он не смог от нее освободиться. Его мир вернулся к обычному кружению красного и черного с проблесками белых уколов мучения, пронизывающего его, уносящего синие и серебряные стяги внизу, уносящего с собой цель.
Когда он снова очнулся, солнце село. Звуки и стяги ушли.
Искра затрепетала и погасла.
Он больше не ждал рассвета. Каждый прошедший рассвет оборачивался насмешкой над ним. Мир существовал; он знал это теперь. Он смог его увидеть. Он мог его услышать. Он кричал ему. Но мир отвернулся от него и оставил его здесь. Время вернулось; но он не хотел занимать в нем место. Восход, закат, восход, закат, но он отказался от них, погрузился в себя, возвращаясь к биениям сердца. Так было легче, упорядоченно. Удар-сердца-боль-удар-сердца. Они сливались в одно, что, как было легко представить, всегда было здесь, всегда однообразное, всегда одинаковое. Удар-сердца-боль-удар-сердца. Больше никаких искр. Он не хотел их. Они нарушали однообразие и порядок и приносили еще больше боли внутри и снаружи. Удар-сердца-боль-удар-сердца.
А затем голос, который пел.
Автор: Gold-Seven
Переводчик: Radish-Ghost
читать дальшеИскра
Весь свет ушел.
Здесь была только тьма. Тьма, он сам и боль. Боль была единственной вещью, которая не была темной. Когда Маэдрос закрыл глаза, боль даже отогнала тьму, приглушила ее, чаще всего красная, временами белая.
Здесь не было звезд; даже они скрылись. Может быть, они все еще были где-то там, над зловонными испарениями и дымами печей Ангбанда. Может быть, они уже исчезли. Возможно, и мир исчез. У него не было способа узнать. Иногда шел дождь, но дождь был черный и масляный, и он дурно пах. В мире не осталось ничего чистого. Он обжигал его глаза и множество ран на его теле.
Здесь не было ни голосов, ни звуков, кроме дыхания. Орки сюда не забирались. Он думал, что, в конце концов, это и было причиной, почему его приковали здесь. Внизу в подземельях, даже когда его пытали, в нем все еще было что-то, что заставляло его сопротивляться. Один вид их лиц наполнял его жгучим пламенем ненависти, и ненависть придавала ему сил, сил жить и бороться, и они не были способны ее потушить.
Когда его затащили наверх, его первой мыслью было, что его, наконец, убьют. Сам Моргот был здесь, и Маэдрос смутно подумал, что, конечно, теперь он достигнет того, в чем его отец не преуспел – быть сраженным Морготом лично. При этой мысли он ощутил иррациональное, болезненное удовольствие. Даже тогда, когда его тело едва жило, его дух все еще пылал, разожженный видом Черного Врага, Сильмариллами, сверкающими в его короне. Даже тогда он был полон решимости сражаться - духом, если не телом. Это произошло быстро. Они отпустили оковы, которые удерживали его, и он почувствовал гнев от неспособности подняться, сразиться, вспыхнувший достаточно жгуче, чтобы суметь сжечь их одним своим светом. Моргот сам склонился, чтобы надеть единственный накрепко сработанный браслет на его правое запястье, и они подняли и оставили его.
Сначала он не понимал, что они не вернутся. Внизу в темницах они иногда оставляли его одного на несколько часов или дней, давая ему возможность передохнуть или вымотаться от неопределенности и страха еще большей боли, но они всегда возвращались. Теперь же никто не приходил.
В тот первый раз, когда его подвесили, он все еще был способен ухватиться за цепь левой рукой, подтягиваясь изо всех сил, которые он мог собрать, чтобы снять напряжение с правого запястья, удерживаясь протестующими мышцами до тех пор, пока только мог выдержать.
За ним не вернулись.
Именно так он повредил себе правое плечо, снова подтягиваясь и слишком долго удерживаясь, страшась боли, которая придет, когда он опустится, до тех пор, пока его левая рука не соскользнула, обессилев, и он опустился.
После этого он больше не смог подтянуться. Это было, когда события перестали происходить. Он был здесь, один, среди темноты, боли и отчаяния, которые медленно подтачивали искру гнева, что позволяла ему жить и оставаться собой.
Позже, когда он вернулся в другой, чистый мир, в котором были свет и люди, ему сказали, что прошли годы. Десятилетия, даже по стремительному подсчету этого нового стремительного времени. У него не было способа подтвердить это или опровергнуть. Когда нет ни солнца, ни луны, ни звезд, чтобы отмечать течение времени, что происходит со временем? Останавливается ли оно, запекаясь, словно кровь? Или просто перестает существовать?
Оно не перестает существовать; он отлично это знал. Время было (и больше ничего), мрачный компаньон в его долгом, медленном мучении. Но оно не измерялось годами. Так же, как месяцами или днями. Оно было биениями его сердца.
Болезненные, изнуряющие биения сердца, единственная вещь, что отмечала время. Сотни, тысячи, миллионы. Слишком много, чтобы сосчитать. Слишком много, чтобы вытерпеть. Мука и отчаяние росли с каждым ударом, пока не осталось ничего больше. Искра, которая поддерживала его, померкла, как и чувство, что есть что-то, что он должен сделать, что-то, что сохраняло эту искру.
Клятва.
Сильмарили.
Вечная Тьма.
И даже тогда сердцебиения продолжались. Он хотел их остановить. Они должны были остановиться. Он не имел права жить, не имел права продолжать дышать, позволять своему сердцу упорно, решительно биться. Но что-то этому помешало, что-то, исходящее не от него, но приковавшее его дух к телу, как кольцо приковало его запястье к камню. Он был здесь навечно. Это не было мыслью, больше меньше, чем мыслью, которая испугала его. Это было больше, чем мыслью, и в то же самое время, гораздо меньше. Связная мысль стала слишком сложной, слишком изматывающей. Была убежденность, которая пугала не так сильно. Даже страх прошел. Страх означает что-то, связанное с будущим, а у него не было будущего. Граница между ударами сердца и вечностью стерлась и, в конце концов, перестала быть. Была тьма, и была боль. Различной степени.
Когда тьма вокруг рассеялась, он едва это заметил. Она была сплетена, неотделима от боли, но еще что-то причудливо распутало и убрало ее, оставив только боль. Это не вызвало никакого чувства. Почему тьма ушла, но оставила боль? Его глаза, видевшие смешение света Древ и Сильмарили в их сиянии, заслезились от отсутствия тьмы. Свет набирал яркость подобно лучам Лаурелина, и вместе с ним росток чего-то, похожего на надежду, проклюнулся в его сердце. Он не осознавал этого; мысль сократилась до мимолетного представления, неуловимого, подобно воде, проникающей через ткань, но ему хотелось вцепиться в этот росток, взрастить его, ведь он мог превратиться в нечто, что снова его поддержит. Когда свет вновь исчез, он почувствовал дикое, лишенное смысла горе, но он вернулся – и продолжал то исчезать, то появляться с регулярностью, которая заставила его беспокойно от нее зависеть, как доказательство того, что мир состоит не только из боли. Рассвет. Закат. Он узнал слова позже, в другом мире, который был чист.
Он не считал рассветы. Счет означал бы придание важности течению времени, и даже смутное понятие об этом вызывало головокружение. Но он ждал их.
Затем один из них принес событие. Он принес звуки. Трубы и голоса; синие стяги, развевающиеся далеко внизу. Чистые звуки. Чистые цвета. То, что так сильно, так крепко принадлежало к забытому времени, что он был почти уверен, что это плод его воображения, но он знал: это не так, ведь воображение было выше его сил. Но голубизна стягов, вышитые на них серебром узоры расшевелили что-то полузахороненное под пластами боли и отчаяния.
«Финголфин», - прошептал он.
Его голос прозвучал странно. Он не принадлежал этому месту, и несколько биений сердца ему не хотелось снова услышать его. Тогда он осознал, что, раз он не принадлежал ему, то исходил от тех, кто был внизу. Если только он сможет заставить свой голос достигнуть их, тогда тьма и боль прекратятся.
«Финголфин!» - закричал он, - «Финголфин! Финголфин!»
Ответа не было, лишь эхо его голоса, ломающее и отбрасывающее его в диком беспорядке, фин-ноло-фин-ноло-фин, словно издеваясь. Но издевательство было напрасным. Чтобы оскорбить Нельяфинвэ, было недостаточно звука имени, которое приводило в бешенство его отца.
«Финголфин!» - закричал он снова, борясь с мучительной краснотой, угрожавшей переполнить его, даже крошечная искра в нем вспыхнула с отчаянной силой. У него была цель. И она была непоколебима, будучи единственной целью, которую он мог вспомнить за столь долгое время. «Фингон! Финголфин! Услышьте меня! Фингон!»
Затем волна мучительной боли накрыла его с головой, и хотя он яростно с ней боролся, он не смог от нее освободиться. Его мир вернулся к обычному кружению красного и черного с проблесками белых уколов мучения, пронизывающего его, уносящего синие и серебряные стяги внизу, уносящего с собой цель.
Когда он снова очнулся, солнце село. Звуки и стяги ушли.
Искра затрепетала и погасла.
Он больше не ждал рассвета. Каждый прошедший рассвет оборачивался насмешкой над ним. Мир существовал; он знал это теперь. Он смог его увидеть. Он мог его услышать. Он кричал ему. Но мир отвернулся от него и оставил его здесь. Время вернулось; но он не хотел занимать в нем место. Восход, закат, восход, закат, но он отказался от них, погрузился в себя, возвращаясь к биениям сердца. Так было легче, упорядоченно. Удар-сердца-боль-удар-сердца. Они сливались в одно, что, как было легко представить, всегда было здесь, всегда однообразное, всегда одинаковое. Удар-сердца-боль-удар-сердца. Больше никаких искр. Он не хотел их. Они нарушали однообразие и порядок и приносили еще больше боли внутри и снаружи. Удар-сердца-боль-удар-сердца.
А затем голос, который пел.
@темы: Маэдрос, Фингон, Моргот, Сильмариллион
Не плохой перевод, действительно не плохой. Мне нравится Ваш вариант перевода нескольких каверзных предложений, сама над ними дооолго билась. И сам текст, конечно, пробирает.
Скажите, а Вы просили разрешения на перевод и публикацию?
Стыдно признаться, но я не настолько хорошо владею английским языком, чтобы на нем общаться, поэтому разрешения не просила
А я пол-вечера письмо сочиняла) и потом до потолка прыгала, когда получила разрешение)
Мне будет очень интересно посмотреть, как Вы переведете остальные части "Искры". И было бы очень интересно услышать Ваше мнение о моем собственном переводе, если Вам не будет сложно его прочитать. (когда я его доделаю и выложу)
я впервые пробую себя в качестве переводчика и мне очень интересно как это происходит у других, так что прошу извинить меня за назойливость :pink
Конечно, несложно, буду ждать с нетерпением
П. С. Если что, я выкладываю переводы параллельно в этом сообществе: www.diary.ru/~maedhros-fingon/
Тогда я вам напишу в личку когда соберусь выложить свой вариант)